Лагерный дневник Степана Павловича Лугового, уроженца деревни Панкратовичи под Бобруйском, был украден с вещами, когда он возвращался домой после окончания Второй мировой, седой в 20 лет после всего пережитого. Второй раз за воспоминания Степан Павлович взялся в 1981 году, в 58 лет.

«Вот и мне захотелось вспомнить всю мою прожитую жизнь… Написать про все дни, даже, если б мог вспомнить, и минуты, и часы». Однако детских и подростковых воспоминаний в записках немного. О том, что появился на свет «в рубашке», как научился курить в шесть-семь лет, как боялся заснуть в поезде по дороге на экзамен, как мечтал стать авиатором и как в 18 лет завербовался в строительную бригаду весной 1941 года, но не доработал даже до третьей получки. Основное содержание дневника — воспоминания из плена, куда он попал вместе с отцом Павлом Адамовичем и братом Григорием, и про принудительные работы на угольных шахтах, где Степан Луговой оказался уже один. Есть колоритные зарисовки деревенского быта под фашистской оккупацией.

В записках «страх» и «гора», именно так, по-белорусски, и еще «голод». «Главное, чтобы вы, дети, были сыты», — говорил он и сорок лет спустя после войны. А еще часто встречается слово «радость». Это о возвращении домой, к матери. Или, например, о невероятной удаче в конц­лагерном быту — ведре супа на троих.

«У человека жизнь разная может быть. Но как прекрасно жить после такого горя?» — спрашивает сам себя автор дневника. Он отмечает каждую возможность бегства из лагеря или с этапа. Признается, что начинает болеть голова от некоторых воспоминаний.

«Я это письмо посвящаю своим детям, жене, тому, кто будет читать. В этой записи есть много ошибок. Я пишу неграмотно, но это все — чистая правда».

 

Как взяли в плен 

«…Нужно идти заготавливать сено на зиму для колхозного скота. Придет другая власть, а все равно скоту сена не даст. Луг находился за восемь километров от деревни. Собрали еду, посуду, инвентарь. Делали шалаши и спали на лугу. Нам, молодым, было даже весело, на время забыли и про войну. Приехали на луг, распаковались, установили котел, давай готовить обед, а некоторые мужики готовили косы. Тут приходят два немца, да не немцы, а что-то вроде детей, очень малого роста. У каждого на груди автомат, рукава закатаны. В общем, прибыл хозяин и командует «встать».

 

О «расовом отборе»

«Построили по пять человек и колонну выводят к воротам. А там стоят два немца, высокие ростом, в шапках с кокардой и какими-то цепочками на груди. Когда мы шли пятеркой, должны были смотреть им в глаза, и правая сторона смотрит на правого немца, левая — на левого. Идет колонна, а они смотрят. Всех жидов отобрали, настоящих евреев. Идем, он смотрит, говорит — не еврей. А «иуда» — «вэк» (значит, выходи). И этот бедняга выходит. Что с ними было — я не знаю».

 

Жажда

«…А пить по дороге хотим — умираем. Пили воду из колеи и конского копыта. …Хоть грязная, а все же вода. Если в начале колонны вода более-менее, то в конце грязь. И берешь грязь, кладешь в тряпку и сосешь, как дети малые соску.

…Дали нам супа, соленого, а от жадности все нипочем. Это я никогда не забуду. Все нутро горит, смага в роте, пить, а воды нет. Вот здесь мы и приняли самое большое горе. Это я не могу даже описать. Человек плачет, а капли слез в руку собирает и пьет, чтобы утолить жажду».

 

Сон

«Спали (в лагере) на голой земле, в четыре шеренги. Чем голодней, тем больше сонливость. Ложились кто как, но больше калачиком. Один скрутится, другой к нему своими ногами, следующий к этому и так далее. Лежали на голой земле в своем лохмотье. А потом нужно идти в туалет. А как поднялся, кто-то повернулся, лег на твое место и уже сюда не попадешь. Ложись сзади или жди, когда кто встанет».

 

О голодном лагерном бунте 

«Не дали кушать, люди начали волноваться, ибо приходит мучительная смерть. А ночью, почти на рассвете, когда дежурные полицейские уснули, весь лагерь идет к кухне, открывает ворота. Если б нас было человек пять, было бы тихо, а то нас тысячи, получился шум. Когда ворвались на кухню, там почти ничего не было. Несколько булок хлеба, немного тушенки, бумажные мешки вермишели, несколько пакетов кофе. Стали друг у друга отбирать хлеб, тушенка переходит из рук в руки по нескольку раз. Хлеб попадал в рот, а тушенку нечем открыть. Рвали пакеты кофе, оно рассыпалось, падало на землю, люди на коленях ползали и лизали землю. …Когда в лагере был крик, никто не вышел. Ибо знали, что от злости эти голодные разорвут на части любого. С вышки немец сделал обстрел, открыл пулеметный огонь. Нам некуда было деться, мы ушли в бараки и улеглись».

 

Об экзекуции

«Наутро приходят несколько немцев и наш тысячник, будь он проклят, идут в барак и начинают допросы. С каждого барака берут по одному или два человека, не помню точно, всего вроде человек десять. А только подумать, что многим хотелось попасть в эту бригаду. Потому что часто приходили немцы и брали на работу на станции. Работать мы уже не могли, были слабые, а все же и я попал один раз в эту бригаду. Когда шли, нам кидали корки хлеба, окурки. Нас шло человек 10 и каждому что-нибудь попадало, ведь были и жалостливые немцы. Офицеры держали дисциплину, но все же давали, чтобы бросали что-нибудь из пищи.

И вот они взяли в этот раз человек десять. Мы думали, что на работу. А оказалось, что другая обстановка. Из среднего барака всех выгнали на территорию, а этих несчастных вогнали в барак. Нас построили, нас не били. Думалось, что-то будет новое. А вот и случилось новое. Мы стояли по сто человек, как на параде. Ой, ой, душа заходилась от этого страха. Их повели в барак, полицейские принесли скамейки. Их, бедняг, раздели, как мать родила, клали на скамейку и били палками. Человек выл, просился, кричал, а его все бьют, а мы стоим и слушаем. Было очень страшно. Закрывали уши, плакали, а помочь ничем не могли. Такой страх был, что волосы становились дыбом. Так издевались над беспомощными людьми. Убили этих людей насмерть и возле каждой секции положили, они лежали три дня. Возле них был рой мух. Ты только подумай, палками забили, они плакали, молились, а он бьет до самой смерти. Лежат эти синие от побоев гаротные люди. После трех суток несколько пленников взяли мертвых веревкой за ногу или голову и потянули волоком, а мы все стояли в строю и смотрели. Наши наших тянут, кто слабее тянул, того били полицейские, просто как животных. Переводчик сказал, терпите, больше так не делайте. Он был украинец, неплохой человек. Он страдал за нас, чтоб мы имели меньше наказания. Война есть война, враг есть враг. Переводчик внушал больше подчиняться, но мы, злые, голодные его не слушали».

 

Осень

«Приходит конец лета и наступает осень (к тому времени отца и братьев перевели из польского лагеря Бяла-Подляска в лагерь Седльце. — Прим. авт.). Голодные, голые, худые, грязные люди не были похожи на людей, а похожи на скелеты. И что вы думаете — все равно жить хотелось. Давали нам ведро бульбы на десять человек, не мытой, не очищенной, не соленой, притом лопатой порубленной, и по одной сырой морковке. Вот и начался большой отход людей, стали умирать ежедневно по нескольку десятков человек. Спать ложимся, а просыпаешься — нет человека. Если была на нем одежда, то кто его успеет раздеть, тому повезло. Он немного приоделся, а на другой или третий день сам умирает и его раздевают. Если умер человек, то его обязательно нужно вынести из барака или конюшни и положить в штабель, а после, когда соберется мертвецов человек 20, а то и больше, приезжают поляки, погружают на телеги и вывозят, куда — не знаю.

29 октября 1941 года отец умер, никаких похорон не было, в штабель отнесли и все. У отца уже был пропуск домой, к тому моменту были выданы пропуска на освобождение всем гражданским».

 

Стакан кипятка

«И мы шли дорогой Слуцк — Бобруйск. В Западной Белоруссии нас кормили и с собой давали в сумку, но когда переехали город Слуцк, было иначе. Люди, дети и все, что было в деревнях, было голодное. Хлеба нет. Картофеля нет. Полный голод. А что человек может дать тебе, если он сам голодный?

Вот мы с братом заходим в дом. Женщина и рада дать нам покушать, но у нее нет ничего. Просит: «Милые мои, я вам хоть воды согрею, ибо знаю, что такое голод». И ожидали, пили, большое ей спасибо за уважение к человеку».

 

 

Дома

«Я очень хорошо вспоминаю, было 3 декабря, лежал небольшой снег, мы пришли домой, а хата закрыта, мы знали, где ключ. Мать была  у соседей. Но, как говорится, лес крадут — поле видит, поле крадут — лес видит. И только мы пришли в дом, сразу к нам соседи, друзья, было очень много народу в нашей небольшой хате. Вспоминаю, сколько было радости. Прямо сердце останавливалось. Ведь побыть в таком пекле и возвратиться домой — это мне даже сейчас становится не по себе, то есть голова кружится».

 

Отдай сапоги

«Был молодой, одежды не было, но не пойдешь же на вечеринку босой или в лаптях. В Дворищах был у нас родственник, он сшил мне сапоги. Но если б я вам сейчас показал эти сапоги, вы смеялись бы до слез. А в то время это была обувь. Однажды ночью приходят к нам трое полицаев. «Отдай сапоги». Я говорю: нет. Они сделали обыск. А в то время электричества не было. Керосиновой лампы в хате не нашли. Но все равно пристали ко мне. Я уперся: нет, не дам. Они меня к стенке: «если не отдаси, будет тебе конец». Но я стою на своем, хоть убей меня. Моя мать принесла сапоги. И стала просить: не трогайте моего сына. А вот прожил я 50 лет, один из этих полицаев жив, двое погибли. С тем, что жив, встречаемся, ибо работаем в одном колхозе. Часто бываем вместе на свадьбах, вечерах, и я ему никогда не вспомнил. Он думает, я забыл. Такое никогда не забывается». 

Анна СЕМЕНОВА

Фото из семейного архива семьи ЛУГОВЫХ, warmuseum.by и visualrian.ru